Лестницы. Входная группа. Материалы. Двери. Замки. Дизайн

Лестницы. Входная группа. Материалы. Двери. Замки. Дизайн

» » Герои произведение лето господне шмелева

Герои произведение лето господне шмелева

Стр. 3 из 122

Во дворе было много ремесленников – бараночников, сапожников, скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неподражаемых чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни – самой важной и мудрой. Здесь получились тысячи толчков для мысли. И все то, что теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми для меня, ребенка, глазами».

Из закромов памяти пришли Шмелеву впечатления детства, составившие «Лето Господне», совершенно удивительную книгу по поэтичности, духовному свету, драгоценным россыпям слов.

Конечно, мир «Лета Господня» – мир Горкина, бараночника Феди и богомольной Домны Панферовны, старого кучера Антипушки и приказчика Василь Василича, «облезлого барина» Энтальцева и солдата Махорова «на деревянной ноге», колбасника Коровкина, рыбника Горностаева, птичника Солодовкина и «живоглота» – богатея крестного Кашина, – этот мир одновременно и не существовал и был, преображенный в слове. И эпос шмелевский, поэтическая мощь от этого только усиливаются.

«Шмелев никогда не заимствует канву для своей фабулы у внешнего порядка событий. Он не нуждается в этом. Фабула его произведений развертывается самостоятельно из самого предметного содержания. Но в книге «Лето Господне. Праздники» он строит свою фабулу как бы на внешней эмпирической последовательности времен, а в сущности идет вослед за календарным годом русского Православия.

Годовое вращение, этот столь привычный для нас и столь значительный в нашей жизни ритм жизни, имеет в России свою внутреннюю, сразу климатически бытовую и религиозно-обрядовую связь. И вот в русской литературе впервые изображается этот сложный организм, в котором движение материального солнца и движение духовного религиозного солнца срастаются и сплетаются в единый жизненный ход. Два солнца ходят по русскому небу: солнце планетное, дававшее нам бурную весну, каленое лето, прощальную красавицу осень и строго-грозную, но прекрасную и благодатную белую зиму, – и другое солнце, духовно-православное, дававшее нам весною – праздник светлого, очистительного Христова Воскресения, летом и осенью – праздники жизненного и природного благословения, зимою, в стужу, – обетованное Рождество и духовно-бодрящее Крещение. И вот Шмелев показывает нам и всему остальному миру, как ложилась эта череда двусолнечного вращения на русский народно-простонародный быт и как русская душа, веками строя Россию, наполняла эти сроки Года Господня своим трудом и своей молитвой. Вот откуда это заглавие «Лето Господне», обозначающее не столько художественный предмет, сколько заимствованный у двух Божиих Солнц строй и ритм образной смены».

«Лето Господне» – книга для семейного чтения. Ее лучше всего читать в добрых старых традициях – вечерами, вслух, на пользу не только детям, но и самим родителям, главу за главой. Это пища для ума и сердца и ребенку, и подростку, и юноше, и взрослому человеку. Ибо никогда не поздно подумать над тем, над чем понуждает думать Иван Сергеевич Шмелев: над предназначением маленького человека, вступающего в этот мир.


Олег Михайлов

I. Праздники

Наталии Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвящаю.

Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Великий пост

Чистый понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном – как плачет. Старый наш плотник-филенщик Горкин сказал вчера, что Масленица уйдет – заплачет. Вот и заплакала – кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, на золоченый пряник «масленицы» – игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок – пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», – Горкин вчера рассказывал: «Душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому дню готовиться.

– Косого ко мне позвать! – слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, – редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был Прощеный день. И Василь Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках: «Всех прощаю!» Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, Масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надо мной колышет.

– Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, Масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел пост – отгрызу у волка хвост. На Постный рынок с тобой поедем, васильевские певчие петь будут – «Душе моя, душе моя», – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий пост. И Горкин совсем особенный – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое – Чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар».

– А почему папаша сердитый… на Василь Василича так?

– А, грехи… – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай: «Господи Владыко живота моего». Вот и будет весело.


Лето Господне. Эту книгу замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Шмелёва называют по аналогии с другой его работой «Солнце мёртвых» — «Солнцем живых»! В книге как будто открывается душа народа: неповторимая по выразительности речь, сладость традиций, красота радостей и проникновенность скорбей.

Интересно читаются страницы, рассказывающие о том, как люди в Чистый понельник, после масленицы, чистили, мыли и убирали свои дома. Особое внимание уделялось тому, чтобы от «масленицы-обжираловки» «нигде ни крошки, ни духу не было». Даже запахи в доме старались поменять! В комнату вносили сияющий медный таз: масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич, на нем мятка, на которые поливали уксусом. Поднимающийся кислый пар - вот он «незабвенный, священный запах, запах Великого поста». С такими же красочными подробностями в романе описываются и Благовещенье, и Пасха, и Троицын день…

На Вознесенье пекли у нас лесенки из теста — «Христовы лесенки» — и ели их осторожно, перекрестясь. Кто лесенку сломает — в рай и не вознесется, грехи тяжелые. Бывало, несешь лесенку со страхом, ссунешь на край стола и кусаешь ступеньку за ступенькой. Горкин всегда уж спросит, не сломал ли я лесенку, а то поговей Петровками. Так повелось с прабабушки Устиньи, из старых книг. Горкин ей подпсалтырник сделал, с шишечками, точеный, и послушал ее наставки; потому-то и знал порядки, даром, что сроду плотник. А по субботам, с Пасхи до Покрова, пекли ватрушки. И дни забудешь, а как услышишь запах печеного творогу, так и знаешь: суббота нынче.

Пахнет горячими ватрушками, по ветерку доносит. Я сижу на досках у сада. День настояще летний. Я сижу высоко, ветки берез вьются у моего лица. Листочки до того сочные, что белая моя курточка обзеленилась, а на руках — как краска. Пахнет зеленой рощей. Я умываюсь листочками, тру лицо, и через свежую зелень их вижу я новый двор, новое лето вижу. Сад уже затенился, яблони — белые от цвета, в сочной, густой траве крупно желтеет одуванчик. Я иду по доскам к сирени. Ее клонит от тяжести кистями. Я беру их в охапку, окунаюсь в душистую прохладу и чувствую капельки росы. Завтра все обломают, на образа. Троицын день завтра.

«Лето Господне» - Праздники. Троицын день

Однако, как только переходишь от светлых, радостных страниц "Лета Господня" к письмам и воспоминаниям о жизни писателя, начинаешь поражаться исключительному обилию испытаний и страданий, перенесенных Шмелевым.

"Среднего роста, тонкий, худощавый, большие серые глаза... Эти глаза владеют всем лицом... склонны к ласковой усмешке, но чаще глубоко серьезные и грустные. Его лицо изборождено глубокими складками-впадинами от созерцания и сострадания... лицо русское, - лицо прошлых веков, пожалуй - лицо старовера, страдальца. Так и было: дед Ивана Сергеевича Шмелева, государственный крестьянин из Гуслиц, Богородского уезда, Московской губернии, - старовер, кто-то из предков был ярый начетчик, борец за веру - выступал при царевне Софье в "прях", то есть в спорах о вере. Предки матери тоже вышли из крестьянства, исконная русская кровь течет в жилах Ивана Сергеевича Шмелева".

Кутырина Ю. А. Иван Шмелев. Париж, 1960

Таким увидела его в эмиграции любимая племянница, Юлия Кутырина. На его долгую жизнь выпало столько горести и скорби, сколько вынесет не всякое сердце. И словно вопреки самой судьбе и назло всем смертям, именно он дал миру несколько десятков полных любви, света и смирения книг, каждая из которых на свой лад рассказывает о том, что Господь не оставляет человека даже в самые тяжелые времена...

Именно там, в эмиграции, и была написана книга «Лето Господне» — самое известное произведение Ивана Сергеевича Шмелева. Эта книга передает детское восприятие мальчиком Ваней Шмелёвым православных праздников, семейных радостей и скорбей. Перед нами встаёт быт обыкновенной купеческой семьи в дни праздников и горя. Семья Вани — это отец и мать, сестры и брат. А еще в семью входит приказчик Василий Васильевич и кормилица, кучер, нянька, и кухарка. Особое место в детских впечатлениях занимает отец Сергей Иванович, которому писатель посвящает самые проникновенные строки.


"Отец не окончил курса в мещанском училище. С пятнадцати лет помогал деду по подрядным делам. Покупал леса, гонял плоты и барки с лесом и щепным товаром. После смерти отца занимался подрядами: строил мосты, дома, брал подряды по иллюминации столицы в дни торжеств, держал плотомойни на реке, купальни, лодки, бани, ввел впервые в Москве ледяные горы, ставил балаганы на Девичьем поле и под Новинским. Кипел в делах. Дома его видели только в праздник. Последним его делом был подряд по постройке трибун для публики на открытии памятника Пушкину. Отец лежал больной и не был на торжестве. Помню, на окне у нас была сложена кучка билетов на эти торжества - для родственников. Но, должно быть, никто из родственников не пошел: эти билетики долго лежали на окошечке, и я строил из них домики... Я остался после него лет семи".

Имена Иван и Сергей у Шмелевых передавались из рода в род. Отцу писателя было всего 16 лет, когда он получил в наследство долг на 100 тысяч рублей, дом на Калужской улице в Замоскворечье (купеческая сторона Москвы) и 3 тысячи рублей наличными. Сергей Иванович Шмелёв оказался человеком редкостной натуры: у него был открытый, располагающий характер и необычайная энергия. Никакого опыта в делах, и четыре класса в Мещанском училище. Он сумел расположить к себе многочисленных работников и власть. Быстро научился ведения дел от старшего конторщика Василия Васильевича Косого, который стал правой рукой отца, и спас семью от банкротства и нищенкой жизни. Шмелевские рабочие были даже представлены царю Александру II за прекрасно выполненную работу - помосты и леса храма Христа Спасителя. Последней работой Сергея Ивановича Шмелева стала работа по изготовлению мест для публики на открытии памятника А. Пушкину. Эту работу отцу так и не пришлось увидеть. За несколько дней до открытия памятника отца трагически не стало: он разбился на лошади и так не сумел выздороветь.

Главным после отца человеком был старый плотник - Горкин Михаил Панкратович. Для мальчика Вани он «человек старинный, заповедный». «Горкин совсем особенный, тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие - угодники бывают...» . Горкин был вегда рядом с отцом. Уже умирая, отец писателя, говорил своей жене: «Дела мои не устроены. Трудно будет тебе. Панкратыча слушай. Его и дедушка слушал, и я, всегда. Он весь на правде стоит. Дай бог каждому иметь такого товарища в жизни. Да только и они редки».

Мать, Евлампия Гавриловна Савинова. Когда дела отца стали приносить приличный доход, он женился на купеческой дочери, окончившей один из московских институтов благородных девиц. Она вела жёсткий семейный уклад, верила в сны, приметы, предчувствия, дурной глаз. Была очень строга в воспитании детей. Писатель позже вспоминал, как его пороли: веник превращался в мелкие кусочки. О матери Шмелев-писатель практически не пишет, а об отце - бесконечно.

Будучи еще гимназистом, весной 1891 (Шмелеву было 18 лет) он познакомился с Ольгой Александровной Охтерлони - ученицей петербургского Патриотического института, в котором учились девушки из военных семейств. Предки девушки по мужской линии были потомками древнего шотландского рода и принадлежали к роду Стюартов; деды были генералами. Мать Ольги была дочерью обрусевшего немца. Родители Ольги снимали квартиру в доме Шмелевых, здесь во время каникул и произошла первая встреча молодых людей, определившая их судьбу. В Ольге была серьезность, увлеченность, начитанность. У нее были также большие способности к живописи, развитый вкус. Вместе они прожили 41 год. Умерла Ольга Александровна 22 июня 1936 года. Эта утрата (после гибели единственного сына) окончательно подорвала силы и здоровье Ивана Сергеевича.

«Как пушинки в ветре…»

После октябрьского переворота Шмелёв переселился в Крым, надеясь на скорое окончание гражданской войны. Здесь Иван Сергеевич потерял сына - Сергея, поверившего, что офицеры белой армии, которые добровольно явятся с повинной, будут отпущены безо всяких дальнейших преследований.

Единственный сын Шмелёвых, Сергей, в 1915 году был призван на службу в Туркестан подпоручиком артиллерии. Вскоре сын заболел желтухой и после отравления газом с поражёнными легкими был уволен с военной службы. Больным он возвратился в Крым к родителям, и, признанный негодным к службе, работал в штабной канцелярии Врангеля.

В ночь на 4 декабря 1920 года Сергея Шмелёва арестовали. Начались бесконечные просьбы похлопотать о судьбе сына и ожидание…. Наступил март 1921 года, а Шмелевы все еще надеялись узнать участь сына. Иван Сергеевич пишет Вересаеву о своем предположении: сына переправили в Джанкой или Симферополь. Наступил апрель, в доме Шмелевых не говорилось о самом страшном, но это страшное уже и не исключалось. В одном из писем к Треневу Шмелев высказал мысль о гибели сына и признался в том, что уже потерял надежду увидеть его.

На запросы о судьбе Сергея ему сообщали, что он выслан на север. В августе 1921 года Шмелев написал во ВЦИК, к Калинину и Смидовичу, однако «ответа не последовало». Он писал А. Горькому, А. Луначарскому, В. Брюсову. За годы гражданской войны власть в Крыму переходила из рук в руки несколько раз. После разгрома армии Врангеля, большая часть ее офицеров оказалась в эмиграции. Были и те, кто поверил амнистии, обещанной новой властью. Они добровольно пришли для регистрации. Среди них был сын Ивана Шмелёва - Сергей.

В январе 1921 года он был расстрелян в Феодосии. Иван Сергеевич долго об этом не знал, искал сына, ходил по кабинетам чиновников, посылал запросы, в письмах молил о помощи Луначарского: «Без сына, единственного, я погибну. Я не могу, не хочу жить... У меня взяли сердце. Я могу только плакать бессильно. Помогите, или я погибну. Прошу Вас, криком своим кричу - помогите вернуть сына. Он чистый, прямой, он мой единственный, не повинен ни в чём» .

Он уже не верил в то, что Сергей жив, и хотел хотя бы найти следы сына:«Но я ничего не узнал. Знаю только, что приговор был 29 декабря, а казнь «спустя время», т.к. сын болел. Кажется месяц мой невинный мальчик ждал, больной, смерти». «Пусть скажут. Пусть снимут камень. Сын не был ни активным, ни врагом. Он был только безвинным человеком, тихим, больным, страдающим. В больнице, одинокий, он два месяца провёл в подвале-заключении. Заеденный вшами, голодный, месяц ожидавший смерти. За какое преступление? Только за то, что назывался подпоручиком!» «Я не ищу вины. Я хочу знать - за что? Я хочу знать день смерти, чтобы закрепить в сердце». «Я хочу знать, где останки моего сына, чтобы предать их земле. Это мое право. Помогите» .

Сказать просто, что он любил своего единственного сына Сергея,- значит, ничего не сказать. Смерть сына потрясла Шмелева. Страдания отца описанию не поддаются. В каждом его письме - нестерпимая боль утраты. Из письма к Вересаеву: «Часто хочу заболеть сильно, до смерти. Боюсь за жену, за её сиротство». «Горько, больно. Вот она, скверная усмешка жизни. Вся моя «охранная-то грамота» в сыне была. И будь он со мной, я бы теперь не сидел, я и жена, бедняжка, как убитые жизнью люди, в дыре у моря, в лачуге, у печурки, как богадел[ы]... Ну, да что говорить. Думаешь иногда - молчи, не объясняй людям, - не поймут, ибо не испытали твоего...».

После всего пережитого Шмелев похудел и постарел до неузнаваемости. Из прямого, всегда живого и бодрого человека превратился в согнутого, седого старика, а Ольга Александровна, узнав о расстреле сына, вмиг поседела и потеряла все зубы. Приехав в Москву, Шмелёвы стали хлопотать о выезде из страны: «Мне нужно отойти подальше от России, чтобы увидеть её всё лицо, а не ямины, не оспины, не пятна, не царапины, не гримасы на её прекрасном лице. Я верю, что лицо её всё же прекрасно. Я должен вспомнить его. Как влюблённый в отлучке вдруг вспоминает непонятно-прекрасное что-то, чего и не примечал в постоянном общении. Надо отойти» . «Где ни быть - всё одно. Могли бы и в Персию, и в Японию, и в Патагонию. Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда всё равно. Могли бы уехать обратно хоть завтра. Мёртвому всё равно - колом или поленом» ,- это строки из писем Шмелёва к Тренёву и Бунину.

В 1922 году Шмелёву предоставили возможность поехать за границу для лечения. Осенью 1922 года семья Шмелевых выехала в Берлин. Вот что пишет своей любимой племяннице и душеприказчице Юлии Кутыриной:

«Мы в Берлине! Неведомо для чего. Бежал от своего гopя. Тщетно… Мы с Олей разбиты душой и мыкаемся бесцельно… И даже впервые видимая заграница — не трогает… Мертвой душе свобода не нужна… Итак, я, может быть, попаду в Париж. Потом увижу Гент, Остенде, Брюгге, затем Италия на один или два месяца. И — Москва! Смерть — в Москве. Может быть, в Крыму. Уеду умирать туда. Туда, да. Там у нас есть маленькая дачка. Там мы расстались с нашим бесценным, нашей радостью, нашей жизнью… — Сережей. — Так я любил его, так любил и так потерял страшно. О, если бы чудо! Чудо, чуда хочу! Кошмар это, что я в Берлине. Зачем?».

Никто так и не сказал отцу, за что расстреляли Сергея Шмелева; в служебной записке от 25 мая 1921 года председатель ВЦИК Калинин писал наркому просвещения Луначарскому: «...расстрелян, потому что в острые моменты революции под нож революции попадают часто в числе контрреволюционеров и сочувствующие ей».

Из Берлина по приглашению Бунина Шмелёвы перебираются во Францию. Несмотря на все тяготы, их эмигрантская жизнь в Париже по-прежнему напоминала уклад жизни в России со многими постами, обрядами. Православный быт, сохранявшийся в семье, произвел неизгладимое впечатление на их внучатого племянника — Ива Жантийома-Кутырина. Этот маленький мальчик стал для Шмелёвых вторым сыном. Родители Ива развелись, ребёнок остался с матерью и вскоре был крещён по православному обряду с именем Ивистион. Крестным отцом Ивушки, как его ласково называли, стал Иван Сергеевич Шмелёв. «Дядя Ваня очень серьезно относился к роли крестного отца, — пишет Жантийом-Кутырин. — Церковные праздники отмечались по всем правилам. Пост строго соблюдался. Мы ходили в церковь на улице Дарю, но особенно часто — в Сергиевское подворье».

Так маленький Ив вошёл в семью и в сердце русского писателя: «Они восприняли меня как дар Божий. Я занял в их жизни место Серёжи... О Серёже мы часто вспоминали, каждый вечер о нем молились». «Он (Шмелёв) воспитывал меня как русского ребенка, я гордился этим и говорил, что только мой мизинец является французом. Свой долг крёстного он видел в том, чтобы привить мне любовь к вечной России , э то для меня он написал «Лето Господне». И его первый рассказ начинался словами: "Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество"...»

Больной, измученный, он, наверное, не нашел бы сил жить дальше, если б не Ивушка и, конечно, жена. «Тетя Оля, — продолжает Жантийом, — была ангелом-хранителем писателя, заботилась о нем, как наседка… Она никогда не жаловалась… Ее доброта и самоотверженность были известны всем. …Тетя Оля была не только прекрасной хозяйкой, но и первой слушательницей и советчицей мужа. Он читал вслух только что написанные страницы, представляя их жене для критики. Он доверял ее вкусу и прислушивался к замечаниям».


Шмелёв, постоянно окружённый заботой, даже и не подозревал, на какие жертвы шла его жена, он понял это только после её смерти. Ольга Александровна Шмелёва скончалась внезапно, от сердечного приступа в 1936 году. В это время Шмелёвы намеревались посетить Псково-Печерский монастырь , куда эмигранты в то время ездили не только в паломничество, но и чтобы ощутить русский дух. Монастырь находился на территории Эстонии, граничащей с бывшей Родиной.

Поездка состоялась спустя полгода. Покойная и благодатная обстановка обители помогла Шмелеву пережить это новое испытание, и он с удвоенной энергией обратился к написанию "Лета Господня" и "Богомолья", которые на тот момент были еще далеки от завершения. Окончены они были только в 1948 году - за два года до смерти писателя. «Доживаем дни свои в стране роскошной, чужой. Все - чужое. Души-то родной нет, а вежливости много» - говорил он Куприну. Отсюда, из чужой и "роскошной" страны, с необыкновенной остротой и отчетливостью видится Шмелеву старая Россия, а в России - страна его детства, Москва, Замоскворечье.


«Я вижу... Небо внизу кончается, и там, глубоко под ним, под самым его краем, рассыпано пестро, смутно. Москва... Какая же она большая!.. Смутная вдалеке, в туманце. Но вот, яснее... — я вижу колоколенки, золотой куполок Храма Христа Спасителя, игрушечного совсем, белые ящички-домики, бурые и зеленые дощечки-крыши, зеленые пятнышки-сады, темные трубы-палочки, пылающие искры-стекла, зеленые огороды-коврики, белую церковку под ними... Я вижу всю игрушечную Москву, а над ней золотые крестики».

Последние годы своей жизни Шмелев проводит в одиночестве, потеряв жену, испытывая тяжелые моральные и физические страдания. Он решает жить "настоящим христианином" и с этой целью 24 июня 1950 года, уже тяжелобольной, отправляется в обитель Покрова Божьей Матери, основанную в Бюси-ан-От, в 140 километрах от Парижа. В тот же день сердечный приступ оборвал его жизнь. Монахиня матушка Феодосия, присутствовавшая при кончине Ивана Сергеевича, писала: "Мистика этой смерти поразила меня - человек приехал умереть у ног Царицы Небесной, под ее покровом".

В апреле 2000 года племянник Шмелева Ив Жантийом-Кутырин передал Российскому фонду культуры архив Ивана Шмелева; таким образом, на родине оказались рукописи, письма и библиотека писателя, а в мае 2001 года с благословения Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II прах Шмелева и его жены был перенесен в Россию, в некрополь Донского монастыря в Москве, где сохранилось семейное захоронение Шмелевых. Так спустя более полвека со дня своей смерти Шмелев вернулся из эмиграции.

Шмелев страстно мечтал вернуться в Россию, хотя бы посмертно. Уверенность, что он вернется на Родину, не покидала его все долгие годы, прочти 30 лет. «…Я знаю: придет срок - Россия меня примет!» - писал Шмелев. За несколько лет до кончины он составил духовное завещание, в котором отдельным пунктом выразил свою последнюю волю: «Прошу, когда это станет возможным, перевезти мой прах и прах моей жены в Москву». Писатель просил, чтобы его похоронили рядом с отцом в Донском монастыре. Господь по вере его исполнил его заветное желание.

Использованы сайты.

Масленица... Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны - вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось - "масленица"? Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике, - на блине? - от которого пахло медом - и клеем пахло! - с золочеными горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, - поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью... Чудесную эту "масленицу" устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч - и "масленицы" исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда... все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на "убогий блин", до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех: масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью... - перед постом?

Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по галкам видно, как они кружат "свадьбой", и цокающий их гомон куда-то манит. Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе. Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, - масленица идет. Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили лучок, "к блинам"; зеленые его перышки - большие, приятно гладить. Мальчишка от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой круп чатки и четыре мешка "людской". Привезли и сухих дров, березовых. "Еловые стрекают, - сказал мне ездок Михаила, - "галочка" не припек. Уж и поедим мы с тобой блинков!"

Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит на счетах. Василь-Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.

А нащот масленой чего прикажете? Муки давеча привезли робятам...

Сколько у нас харчится?

Да... плотников сорок робят подались домой, на маслену... - поокивает Василь-Василич, - володимерцы, на кулачки биться, блины вытряхать, сами знаете наш обычай!.. - вздыхает, посмеиваясь, Косой.

Народ попридерживай, весна... как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?

Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой надо бы...

Возьмешь. У Жирнова как?..

Паркетчики, народ капризный! Белужины им купили да по селедке...

Тож и нашим. Трои блинов, с пятницы зачинать. Блинов вволю давай. Масли жирней. На припек серого снетка, ко щам головизны дашь.

А нащот винца, как прикажете? - ласково говорит Косой, вежливо прикрывая рот.

К блинам по шкалику.

Будто бы и маловато-с?.. Для прощеного... проститься, как говорится.

Знаю твое прощанье!..

Заговеюсь, до самой Пасхи ни капли в рот.

Два ведра - будет?

И довольно-с! - прикинув, весело говорит Косой. - Заслужут-с, наше дело при воде, чижолое-с.

Отец отдает распоряжения. У Титова, от Москворецкого, для стола - икры свежей, троечной, и ершей к ухе. Вязиги у Колганова взять, у него же и судаков с икрой, и наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье - снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова из садка стерлядок...

Преосвященный у меня на блинах будет в пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару для навару дал чтобы, и плес сомовий. У Палтусова икры для кальи, с отонкой, пожирней, из отстоя...

П-маю-ссс... - творит Косой, и в горле у него хлюпает. Хлюпает и у меня, с гулянья.

В Охотном у Трофимова - сигов пару, порозовей. Белорыбицу сам выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов. У Егорова в Охотном. Понял?

П-маю-ссс... Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..

Обязательно, леща! Очень преосвященный уважает. Для заливных и по расстегаям - Гараньку из Митриева трактира. Скажешь - от меня. Вина ему - ни капли, пока не справит!.. Как мастер - так пьяница!..

Слабость... И винца-то не пьет, рябиновкой избаловался. За то из дворца и выгнали... Как ему не дашь... запасы с собой носит!

Тебя вот никак не выгонишь, подлеца!.. Отыми, на то ты и...

В прошлом годе отымал, а он на меня с ножо-ом!.. Да он и нетверезый не подгадит, кухарку вот побить может... выбираться уж ей придется. И с посудой озорничает, все не по нем. Печку велел перекладать, такой-то царь-соломон!..

Я рад, что будет опять Гаранька и будет дым коромыслом. Плотники его свяжут к вечеру и повезут на дровнях в трактир с гармоньями.

Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки "в блина играют": руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать - не выронить, весело бьются мордами.

Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровелыцики, маляры, десятники, ездоки - в рубахах распояской, с намасленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, "черные" блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно - ляпп! Всем по череду: ляп... ляп... ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны.

Бабочки, подпекай... с припечком - со снеточном!.. Кадушки с опарой дышат, льется-шипит по сковородкам, вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом, ситцами от рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки, вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба - паром, до потолка.

Ну, как, робятки?.. - кричит заглянувший Василь-Василич, - всего уели? - заглядывает в квашни. - Подпекай-подпекай, Матреш... не жалей подмазки, дадим замазки!..

Гудят, веселые.

По шкаличку бы еще, Василь-Василич... - слышится из углов, - блинки заправить.

Ва-лляй!... - лихо кричит Косой. - Архирея стречаем, куда ни шло...

Гудят. Звякают зеленые четверти о шкалик. Ляпают подоспевшие блины.

Хозяин идет!.. - кричат весело от окна.

Отец, как всегда, бегом, оглядывает бойко.

Масленица как, ребята? Все довольны?..

Благодарим покорно... довольны!..

По шкалику добавить! Только смотри, подлецы... не безобразить!..

Не обижаются: знают - ласка. Отец берет ляпнувший перед ним блинище, дерет от него лоскут, макает в масло.

Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам - по целковому. Всем по двугривенному, на масленицу!

Так гудят, - ничего и не разобрать. В груди у меня спирает. Высокий плотник подхватывает меня, швыряет под потолок, в чад, прижимает к мокрой, горячей бороде. Суют мне блина, подсолнушков, розовый пряник в махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев круто пальцем, - нашего-то отведай! Все они мне знакомы, все ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю на двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются - подышать воздухом, масленичной весной. Пар от голов клубится. Потягиваются сонно, бредут в сушильню - поспать на стружке.

Поджидают карету с архиереем. Василь-Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет "двойным зарядом". Косой уж успел направиться, но до вечера "достоит". Горкин за ним досматривает, не стегнул бы к себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь-Василич и вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а он дал слово, что "достоит". Горкин ходит за ним, как нянька:

Уж додержись маненько, Василич... Опосля уж поотдохнешь.

Д-держусь!.. - лихо кричит Косой. - Я-то... дда не до... держусь?..

Песком посыпано до парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из, кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.

Мудрователь-то мудрует! - с почтением говорит Василь-Василич. - В царских дворцах служил!..

Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. - кричит Гаранька, снежком вытирая руки.

С крыши орут - едет!..

Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:

"Исполла э-ти де-спо-та-ааааа..."

Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька:

Эй, зачинаю расстегаи!..

Зачина-ай!.. - кричит Василь-Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет.

Стол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы... икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки... Черные сюртуки, белые и палевые шали, "головки", кружевные наколочки...

Несут блины, под покровом.

Ваше преосвященство!..

Архиерей сухощавый, строгий, - как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон - против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.

Ваше преосвященство... а расстегайчика-то к ушице!..

Ах, мы, чревоугодники... Воистину, удивительный расстегай!.. - слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.

Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..

Слышал, слышал... Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай...

Ваше преосвященство.... дозвольте просить еще?..

Благослови, преосвященный владыко... - рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.

Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари... - ласково говорит преосвященный. - Вздохни немножко...

Василь-Василич чего-то машет, и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне, по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать лафитнички - мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как склонилась в сметане ложка... чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..

Преосвященному и всему освященному собору...и честному дому сему... -

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло в рояле, погасла в углу перед образом лампадка!.. Падают ножи и вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

Го-споди!..

От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями - опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой... наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы с яичками... еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой... желе апельсиновое, пломбир миндальный - ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком - "для осадки". Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги, - "зверь-навага!". Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и уходить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич - везти Гараньку, но Василь-Василич "отархареился, достоял", и теперь заперся в конторке. Что поделаешь - масленица! Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она... расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:

Всякие пирожки могу, и слоеные, и заварные... и с паншетом, и кулебяки всякие, и любое защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный пирожок не сделать! Я ему расстегаями нос утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят в залу, уговаривают спеть песенку и подносят еще лафитничек. Она довольна, что все ее очень почитают,и принимается петь про "графчика, разрумяного красавчика":

На нем шляпа со пером,

Табакерка с табако-ом!..

И еще, как "молодцы ведут коня под уздцы... конь копытом землю бьет, бел-камушек выбиет..." - и еще удивительные песни, которых никто не знает.

В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы, - они из дерева и залиты льдом, - завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на прудах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие "дилижаны" с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь-Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано - "с обеих концов по разу". Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов - катается.

Милиен народу! - встречает Василь-Василич. - За тыщу выручки, кательщики не успевают, сбились... какой черед!..

Из кассы чтобы не воровали, - говорит отец и безнадежно машет. - Кто вас тут усчитает!..

Ни Бо-же мой!.. - вскрикивает Василь-Василич, - кажные пять минут деньги отымаю, в мешок ссыпаю, да с народом не сообразишься, швыряют пятаки, без билетов лезут... Эна, купец швырнул! Терпения не хватает ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то не уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками, - "дилижаны", - на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие "дилижаны" с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: крепко держись за поручни, крепче веди на скате, "на корыте".

Не изувечили никого. Бог миловал? - спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.

Упаси Бог, пьяных не допускаем-с. Да теперь-то покуда мало, еще не разогрелись. С огнями вот покатим, ну, тогда осмелеют, станут шибко одолевать... в шею даем!

И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили, на совесть.

Сергей скатывает нас на "дилижане". Дух захватывает, и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит - "поручи надежному покатать!". Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: "надежной меня тут нету". Берет низкие саночки - "американки", обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня - скатиться.

Со мной не бойся, купцов катаю! - говорит он, сажаясь верхом на саночки.

Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим глазом. Я по мутному глазу знаю, что он "готов". Катальщики мешают, не дают скатывать, говорят - "убить можешь!". Но он толкает ногой, санки клюют с помоста, и мы летим... ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.

Во-как мы-та-а-а!.. - вскрикивает Василь-Василич, - со мной нипочем не опрокинешься!.. - прихватывает меня любовно, и мы врезаемся в снежный вал.

Летит снеговая пыль, падает на нас елка, саночки вверх полозьями, я в сугробе: Василь-Василич мотает валенками в снегу, под елкой.

Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько не потрафили, ничего! - говорит он тревожным голосом. - Не сказывай папаше только... я тебя скачу лучше на наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а мы смеемся. Катают меня на "наших", еще на каких-то "растопырях". Катальщики веселые, хотят показать себя. Скатываются на коньках с горы, руки за спину, падают головами вниз. Сергей скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат - ура! Сергей хлопает себя шапкой:

Разуважу для масленой... гляди, на одной ноге!.. Рухается так страшно, что я не могу смотреть. Эн уж он где, катит, откинув ногу. Кричат - ура-а-а!.. Купец в лисьей шубе покатился, безо всего, на скате мешком тряхнулся - и прямо головой в снег.

Извольте, на метле! - кричит какой-то отчаянный, крепко пьяный. Падает на горе, летит через голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие горы пустотой. Катят с бенгальскими огнями, в искрах. Гудят в бубны, пищат гармошки, - пьяные навалились на горы, орут: "пропадай Таганка-а-а!.." Катальщики разгорячились, пьют прямо из бутылок, кричат - "в самый-то раз теперь, с любой колокольни скатим!". Хватает меня Сергей:

Уважу тебя, на коньках скачу! Только, смотри, не дергайся!..

Тащит меня на край.

Не дури, убьешь!.. - слышу я чей-то окрик и страшно лечу во тьму.

Рычит под мной гора, с визгом ворчит на скате, и вот - огоньки на елках!..

Молодчага ты, ей-Богу!.. - в ухо шипит Сергей, и мы падаем в рыхлый снег, - насыпало полон ворот.

Папаше, смотри, не сказывай! - грозит мне Сергей и колет усами щечку. Пахнет от него винцом, морозом.

Не замерз, гулена? - спрашивает отец. - Ну, давай я тебя скачу.

Нам подают "американки", он откидывается со мной назад, - и мы мчимся, летим, как ветер. Катят с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, - и под нами, во льду, огни...

Масленица кончается: сегодня последний день, "прощеное воскресенье". Снег на дворе размаслился. Приносят "масленицу" из бань - в подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, - вылепленные из теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками - пышные розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые... - верх цветов. И над всей этой "масленицей" подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят "масленицу" по всем "гостям", которых они мыли, и потом уж приносят к нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.

И другие блины сегодня, называют - "убогие". Приходят нищие - старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину - "на помин души". Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам.

Я любуюсь-любуюсь "масленицей", боюсь дотронуться, - так хороша она. Вся - живая! И елки, и медведики. и горы... и золотая над всем игра. Смотрю и думаю: масленица живая... и цветы, и пряник - живое все. Чудится что-то в этом, но - что? Не могу сказать.

Уже много спустя, вспоминая чудесную "масленицу", я с удивленьем думал о неизвестном Егорыче. Умер Егорыч - и "масленицы" исчезли; нигде их потом не видел. Почему он такое делал? Никто мне не мог сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... - да не земля ли это, с лесами и горами, со зверями? А чудесные пышные цветы - радость весны идущей? А дрожащая золотая паутинка - солнечные лучи, весенние?.. Умер неведомый Егорыч - и "масленицы", живые, кончились. Никто без него не сделает.

Звонит к вечерням. Заходит Горкин - "масленицу" смотреть. Хвалит Егорыча:

Хороший старичок, бедный совсем, поделочками кормится. То мельнички из бумажек вертит, а как к масленой подошло - "масленицы" свои готовит, в бани, на всю Москву. Три рубля ему за каждую платят... сам выдумал такое, и всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили к нему из бань за "масленицами", а он, говорят, уж и не встает, заслабел... и в холоду лежит. Может, эта последняя, помрет скоро. Ну, я к вечерне пошел, завтра "стояния" начнутся. Ну, давай друг у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется мне в ноги и говорит - "прости меня, милок, Христа ради". Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю - "Бог простит, прости и меня, грешного", и мы стукаемся головами и смеемся.

Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж "масленицу"-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся - и разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков... разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у "сборки", где собирают выручку, сыпали в "горки" денежки - на масленицу на чай, таскали его по городу... Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.

Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра - "Господи и Владыко живота моего..." - будет. Сегодня "прощеный день", и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в "темненькой", и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет - "не прощаю!"?

Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.

Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.

Простите, Христа ради... для праздничка... - возит он языком и бухается опять. - Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов... как стеклышко... будь-п-койны-с!..

Ступай, проспись. Бог простит!.. - говорит отец. - И нас прости, и ступай.

И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено прощать!.. - он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. - По-божьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!.. вся выручка, записано у меня... до гро-шика... простите, Христа ради!..

Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться - прощеный день.

Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром. Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?.. Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.

Мир, представленный в романе, видится глазами мальчика Ивушки. Действие ограничивается церковным годом (от Пасхи до Пасхи). Быт, настроение, душевное состояние людей тесно связаны с каждым из праздников. Название частей произведения определяется взглядом на происходящее, эмоциональным настроем, создаваемым тем, что видит мальчик (Праздники, Радости, Скорби).

Праздники

Мальчик просыпается утром Чистого Понедельника, в Великий Пост. Комната кажется ему унылой и угрюмой. Нет ни пряников, ни игрушек, остается только одно - очищение души. Все вокруг наполняет колокольный благовест, похожий на слова «помни», «помни».


Зима подходит к концу, звенит мартовская капель, и поэтому пост не кажется уже таким страшным. Остатки зимы в виде глыб льда прячут в глубокие погреба» чтобы они хорошо морозили весь год. Ваня смотрит на зеркальные голубовато-зеленые глыбы, и ему кажется, что это саму зиму прячут в землю. Все едут на Постный рынок, на котором чего только нет! Торговцы предлагают клюкву, морошку, чернику, «золотые огурцы» в рассоле, антоновку, морошку, крыжовник, сбитень. Совершенно невероятным кажется мальчику медовой ряд, заполненный медом разных сортов. После такого благолепия дорога домой, под звон благовеста «помни» кажется тихой, печальной.

Все в ожидании Благовещенья. Внезапно среди ночи начинает петь жаворонок. Его принес ровно год назад птичник Солодовкин и на спор обещал, что тот через год запоет. Купаются соловьи - это означает, что пришла настоящая весна. Отец мальчика возится с чижиками, жаворонками, дроздами.

На рассвете Ваню будят чьи-то голоса, он выходит и видит своего отца (Сергея Ивановича), Горкина (помощника отца), Василь-Василича (приказчика) и Дениску (плотника), оживленных и грязных: они только что вернулись с реки, где подгоняли к берегу барки.

Идут приготовления к Пасхе. Лужа во дворе всем мешает. Только Ивушка относится к ней как к любимому другу, потому что видит, как в ней отражаются небо, облака, дом. Люди готовят иллюминацию, пекут куличи, красят яйца - все во славу Спасителя. Руки отца пахнут душистым святым афонским маслом. И страшная беда - в луже плавают скорлупки от яичек, а ведь Пасха еще не началась (то есть не кончился пост). Горкин очень переживает. В конце концов находят богохульника - Дениску. Ваня тоже кается в своем грехе - он раньше времени съел ветчинки.

Наступает Пасха. Земли не видно из-под покрывшей ее цветной яичной скорлупы. Ваня смотрит через золотое хрустальное яичко (подарок Горкина) - и все кажется ему золотым: и люди, и небо, и крыши, и даже звон колоколов.

Утром - икона Иверской Божьей Матери посылает благословение дому.

Проходит Вознесенье с Христовыми лесенками (печенье в форме ступенек, которое, по примете, когда ешь, нельзя ломать, иначе не поднимешься по лесенке в рай). Наступают «именины земли» - Троица. Ивушка смотрит на иконку, на которой изображены трое сидящих под деревом Святых с посохами, а перед иконкой на столе лежат яблоки. Домашние едут в лес за березовыми ветками, цветами. Церковь кажется маленькому Ивушке цветущим садом, а Господь, отдыхающий под березкой, совсем своим, домашним.

На Яблочный Спас люди трясут яблони и собирают яблоки. Ощущения маленького Ивушки переплетаются с воспоминаниями уже взрослого человека (автора):

«И теперь еще, не в родной стране, когда встретишь невидное яблочко, похожее на грушовку запахом, зажмешь в ладони, зажмуришься, - ив сладковатом и сочном духе вспомнится, как живое, - маленький сад, когда-то казавшийся огромным, лучший из всех садов, какие ни есть на свете, теперь без следа пропавший...»

Шестинедельный пост и первые морозы проходят незаметно, наступает праздник Рождества Христова. «Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про каше Рождество. ...Как будто я такой, как ты. Снелсок ты знаешь? Здесь он - редко, выпадет - и стаял. А у нас, повалит, - свету бывало не видать дня на три!...» За несколько дней до Рождества на площади устанавливают елки, идет бойкая торговля. Здесь есть и поросячий, и куриный, и гусиный ряды, продают калачики, сбитни, кутью, взвар... Дома пахнет елкой, натертыми полами, мясными пирогами, жирными щами со свининой, гусем и поросенком с кашей...

После святок, наступает Крещенье. Люди ставят крестики на сараях, на коровнике, на конюшнях, на дверях. На Москве-реке для Крещенья устраивают большую прорубь. Василь-Василич спорит с немцем-врачом Ледовиком Карлычем, кто кого пересидит в проруби. Василь Васильич выдерживает почти три минуты. Оказывается, он обхитрил немца, натеревшись заблаговременно гусиным жиром.

Скоро солнце снова разогревает лужи, начинают капать сосульки, «дышать» кадушки с тестом, печься блины... Наступает Масленица. Люди зажигают огни, катаются с ледяных гор, говеют. Остается последний день - Прощеное воскресенье, во время которого все по традиции просят друг у друга прощения за обиды. Назавтра приходит Великий пост - и снова печальный звон, страшная тишина...

Радости

Отец посылает Горкина на Москву-реку, на ледокольню, навести порядок: Василь Васильич запил, а дело стоит. Оказывается, работники справляли Денискин день рождения. Ho взявшись потом за работу» они все наверстывают.

Наступают Петровки (легкий пост петропавловский), в честь самых первых апостолов, мучеников: Петра язычники на кресте распяли, а апостолу Павлу голову мечом отсекли, чтобы не учил людей Христову слову. Все готовятся к Крестному ходу: Спас Нерукотворный пойдет из Кремля в Донской монастырь, а Пречистая выйдет ему навстречу (шествие с хоругвями). Василь Васи-льич с Горкиным идут в баню - очиститься, так как им назавтра предстоит нести хоругви. Начинается шествие. Горкин несет золотую хоругвь, символизирующую Светлое Воскресение Христово. Рядом - Василь-Васклич несет старую хоругвь» похожую на звезду, - это Рождество Христово. Трактирщик Митриев несет преподобного Сергия. «Звонкают и цепляются хоругви: от Спаса в Наливках, от Марона-Чудотворца...»

Проходит какое-то время» и все начинают поговаривать, что скоро Покров. Горкин объясняет, что на покров Владычица Господу скажет: «Вот и зима пришла» все наработались, напаслись... благослови их, Господи, отдохнуть» лютую зиму перебыть, Покров Мой над ними будет». Начинается строгий пост, можно есть только грибной пирог, суп, рисовые котлетки. Зато в это время солят огурцы. Готовят кадки, бочки, кипятят воду для заливки рассола, отстаивают. Идет веселая работа, пахнет зеленой свежестью. На солнце в корыте плещутся огурцы. Наконец, над огурцами читают молитву - и они спят в кадках, эта «тихая жертва радования». А вот и другая радость - рубят капусту. Капусты целых двадцать возов, весь двор завален ею, рубить-не-перерубить. Ho и ее кладут в кадки, пересыпают солью, шепчут молитву. Третья самая большая радость - мочат антоновку. Это любимое занятие домашних. Все едят яблоки, весь дом пропитывается яблочным запахом, который еще долго не выветрится. Ивушка мечтает: «И с какой же радостью я найду закатившееся под шкаф, ставшее духовитее и с лаже антоновское «счастье*!» Наемные работники разъезжаются по домам (так как работы нет) - зиму перебывать.

После Покрова наступает осень, «именинная пора»: осенью именины Ивушки, отца, матушки, Горкина. Именины хозяина празднуются особо. Все долго думают над подарками и в знак особо-, го почтения пекут пироги. Дворовые никак не могут ничего придумать, внезапно Ондрейке, плотнику, приходит мысль, что надо сделать такой крендель, какого еще никто не видывал, и торжественно поднести имениннику. Василь-Василич отправляется в город, к кондитеру Филиппову, делать заказ. На именины собирается множество народу. «Огромный румяный крендель будто плывет над всеми. Такой чудесный, невиданный, вкусный-вкусный». Сверху видны сахарные слова: «Хозяину благому». Отец утирает глаза платочком: подарок удивил и порадовал его. Собравшихся гостей удивляет парадный обед: заливные, соусы, индейки с рябчиками, фаршированные каплуны, фазаны, клюквенное желе, филе дикого кабана, леденцовый Кремль. В конце дня начинает петь соловей (которого в свое время подарил отцу крестьянин Солодовкин), как будто весна пришла.

На Михайлов день празднуют именины Горкина., Ивушка не успел приготовить подарок. Мальчик плачет, забившись к отцу в комнату. Отец стыдит его, потом достает кошелечек из алого сафьяна, кладет туда денежку и отдает Ивушке, чтобы он сделал Горкину подарок от них двоих.

Близится Рождество, теплятся лампадки. Идет Всенощная служба. В церкви Ивушке чудятся и пещерка, где родился Спаситель, и ясли для пастырей, и овечки...

Отец задумал построить ледяной дом, но никто не знает, как его сделать. Отец прочитал книжку Лажечникова «Ледяной дом», но в ней говорится только о том, как в царствие Анны Иоанновны ледяные фигуры делали из живых людей. Наконец Денис с Ондрюшкой разгадывают принцип: надо вначале поставить основа из столбов, скрепленных винтами, а уже сверху помещать снег и ледяные глыбы.

23 ноября Ивушку посылают поздравить крестного с днем Ангела. Ивушка не любит бывать у крестного: крестный велит покормить Горкина на кухне, а его сын отрывает шнурочек-крендель на новой курточке Ивушки. Мальчик счастлив только тогда, когда возвращается домой.

Наступает Крестопоклонная («Христос на страдания выходит»). Дом наполнен странными предчувствиями. Отец видит во сне большую гнилую рыбу, Горкин - крест на могиле... Ивушка боится дурных предзнаменований и пытается узнать у Горкина: не умрет ли кто? Горкин успокаивает его. Ho матушка крестится и говорит, что расцвел змеиный цветок, цветущий раз в тридцать лет, утверждает, что это не к добру.

Вскоре умирает Пелагея Ивановна, тетка отца.

Наступает говенье. Домнушка, няня Ивушки, шьет мальчику «мешочек для грехов», с которым он пойдет каяться.

За Вербным Воскресеньем приходит Пасха. Разносится страшная весть - хозяина убила лошадь.

Скорби

Отец тяжело болен. Он рассказывает, как ехал и радовался кукушке, свежим березовым рощам, воробьям. Лошадь была молодая, еще не объезженная, и когда отец хлестнул ее нагайкой, она метнулась и понесла.

Дома грустно, все мысли возвращаются к болезни отца. Ho происходит чудо - отцу становится лучше, он идет в баню, «болезнь с себя смыть, живой водой окатиться». Баня помогает: у отца перестает болеть и кружиться голова. Все едут кататься, Москву смотреть. Отец со слезами на глазах читает: «Город чудный, город древний!..» Сонечка продолжает любимые строки отца: «Когда церквей и колоколен, садов, чертогов полукруг...» Всех охватывает гордость за Великую Русь.

Отец снова начинает работать, ездить на стройки. Приезжая, он укутывал голову мокрым полотенцем (от головной боли). Однажды на стройке ему становится дурно, Горкин привозит его домой. Отцу становится все хуже. На Троицу ему в вазу ставят букет цветущего шиповника, ландышей и пионов. Отец одевается по-праздничному, обедает вместе со всеми. «Ho змеиный цвет уже «выплеснул» свое жало». В дом ездят доктора, но все их усилия тщетны. Отец исповедуется, причащается, благословляет детей. Вновь наступает Покров, снова рубят капусту, но радости уже нет. Вскоре отец умирает. Все домашние в черном, все вокруг словно чернеет. Выносят гроб, и мальчику непонятно кто в нем - Господь или отец. Льет дождь, ветер ерошит листья на венке. Ивушка прощается с папенькой. И слышно: «...Свя-ты-ый... Без-сме-ртный... По-ми-и-луй на-а-ас...»

Масленица... Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны - вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось - «масленица»? Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике - на блине? - от которого пахло медом - и клеем пахло! - с золочеными горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, - поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью... Чудесную эту «масленицу» устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч - и «масленицы» исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда... все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на «убогий блин», до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех, масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью... - перед постом?

Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по галкам видно, как они кружат «свадьбой», и цокающий их гомон куда-то манит. Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе. Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, - масленица идет. Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили лучок, «к блинам»; зеленые его перышки - большие, приятно гладить. Мальчишка от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой крупчатки и четыре мешка «людской». Привезли и сухих дров, березовых. «Еловые стрекают, - сказал мне ездок Михаила, - «галочка» не припек. Уж и поедим мы с тобой блинков!»

Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит на счетах. Василь-Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.

А нащот масленой чего прикажете? Муки давеча привезли робятам...

Сколько у нас харчится?

Да... плотников сорок робят подались домой, на маслену... - поокивает Василь-Василич, - володимерцы, на кулачки биться, блины вытряхать, сами знаете наш обычай!.. - вздыхает, посмеиваясь, Косой.

Народ попридерживай, весна... как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?

Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой надо бы...

Возьмешь. У Жирнова как?..

Паркетчики, народ капризный! Белужины им купили да по селедке...

Тож и нашим. Трои блинов, с пятницы зачинать. Блинов вволю давай. Масли жирней. На припек серого снетка, ко щам головизны дашь.

А нащот винца, как прикажете? - ласково говорит Косой, вежливо прикрывая рот.

К блинам по шкалику.

Будто бы и маловато-с?.. Для прощеного... проститься, как говорится.

Знаю твое прощанье!..

Заговеюсь, до самой Пасхи ни капли в рот.

Два ведра - будет?

И довольно-с! - прикинув, весело говорит Косой. - Заслужут-с, наше дело при воде, чижолое-с.

Отец отдает распоряжения. У Титова, от Москворецкого, для стола - икры свежей, троечной, и ершей к ухе. Вязиги у Колганова взять, у него же и судаков с икрой, и наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье - снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова из садка стерлядок...

Преосвященный у меня на блинах будет в пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару для навару дал чтобы, и плес сомовий. У Палтусова икры для кальи, с отонкой, пожирней, из отстоя...

П-маю-ссс... - говорит Косой, и в горле у него хлюпает. Хлюпает и у меня, с гулянья.

В Охотном у Трофимова - сигов пару, порозовей. Белорыбицу сам выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов-У Егорова в Охотном. Понял?

П-маю-ссс... Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..

Обязательно, леща! Очень преосвященный уважает. Для ливных и по расстегаям - Гараньку из Митриева трактира. Скажешь - от меня. Вина ему - ни капли, пока не справит!.. Как мастер - так пьяница!..

Слабость... И винца-то не пьет, рябиновкой избаловался. За то из дворца и выгнали... Как ему не дашь... запасы с собой носит!

Тебя вот никак не выгонишь, подлеца!.. Отыми, на то ты и...

В прошлом годе отымал, а он на меня с ножо-ом!.. Да он и нетверезый не подгадит, кухарку вот побить может... выбираться уж ей придется. И с посудой озорничает, все не по нем. Печку велел перекладать, такой-то царь-соломон!..

Я рад, что будет опять Гаранька и будет дым коромыслом. Плотники его свяжут к вечеру и повезут на дровнях в трактир с гармоньями.

Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки «в блина играют»: руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать - не выронить, весело бьются мордами.

Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровельщики, маляры, десятники, ездоки - в рубахах распояской, с намасленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, «черные» блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно - ляпп! Всем по череду: ляп... ляп... ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны.

Бабочки, подпекай... с припечком - со снеточком!..

Кадушки с опарой дышат, льется-шипит по сковородкам вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом ситцами от рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба - паром, до потолка.

Ну, как, робятки?.. - кричит заглянувший Василь-Василич, - всего уели? - заглядывает в квашни. - Подпекай-подпекай, Матреш... не жалей подмазки, дадим замазки!..

Гудят, веселые.

По шкаличку бы еще, Василь-Василич... - слышится из углов, - блинки заправить.

Ва-лляй!.. - лихо кричит Косой. - Архирея стречаем, куда ни шло...

Гудят. Звякают зеленые четверти о шкалик. Ляпают подоспевшие блины.

Хозяин идет!.. - кричат весело от окна.

Отец, как всегда, бегом, оглядывает бойко.

Масленица как, ребята? Все довольны?..

Благодарим покорно... довольны!..

По шкалику добавить! Только смотри, подлецы... не безобразить!..

Не обижаются: знают - ласка. Отец берет ляпнувший перед ним блинище, дерет от него лоскут, макает в масло.

Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам - по целковому. Всем по двугривенному, на масленицу!

Так гудят, - ничего и не разобрать. В груди у меня спирает. Высокий плотник подхватывает меня, швыряет под потолок, в чад, прижимает к мокрой, горячей бороде. Суют мне блина, подсолнушков, розовый пряник в махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев круто пальцем, - нашего-то отведай! Все они мне знакомы, все ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю на двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются - подышать воздухом, масленичной весной. Пар от голов клубится. Потягиваются сонно, бредут в сушильню - поспать на стружке.

Поджидают карету с архиереем. Василь-Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет «двойным зарядом», Косой уж успел заправиться, но до вечера «достоит». Горкин за ним досматривает, не стегнул бы себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь-Василич вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а он дал слово, что «достоит». Горкин ходит за ним, как нянька:

Уж додержись маненько, Василич... Опосля уж поотдохнешь.

Д-держусь!.. - лихо кричит Косой. - Я-то... дда не додержусь?..

Песком посыпано до парадного. Двери настежь.

Марьюшка ушла наверх, выселили ее из кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.

Мудрователь-то мудрует! - с почтением говорит Василь-Василич. - В царских дворцах служил!..

Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. - кричит Гаранька, снежком вытирая руки.

С крыши орут - едет!..

Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:

Исполла э-ти де-спо-та-ааааа...

Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька:

Эй, зачинаю расстегаи!..

Зачина-ай!.. - кричит Василь-Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет.

Сгол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы... Икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки... Черные сюртуки, белые и палевые шали, «головки», кружевные наколочки...

Несут блины, под покровом.

Ваше преосвященство!..

Архиерей сухощавый, строгий, - как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон - против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.

Ваше преосвященство... а расстегайчика-то к ушице!..

Ах, мы, чревоугодники... Воистину, удивительный расстегай!.. - слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.

Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..

Слышал, слышал... Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай...

Ваше преосвященство... дозвольте просить еще?..

Благослови, преосвященный владыко... - рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.

Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари... - ласково говорит преосвященный. - Вздохни немножко...

Василь-Василич чего-то машет, и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне, по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать лафитнички - мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как склонилась в сметане ложка... чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..

Преосвященному и всему освященному собору... и честному дому сему... -

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло в рояле, погасла в углу перед образом лампадка!.. Падают ножи и вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

Го-споди!..

От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями - опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой... наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы с яичками... еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой... желе апельсиновое, пломбир миндальный - ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком - «для осадки». Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги, - «зверь-навага!». Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и уходить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич - везти Гараньку, но Василь-Василич «отархареился, достоял», и теперь заперся в конторке. Что поделаешь - масленица! Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она... расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:

Всякие пирожки могу, и слоеные, и заварные... и с паншетом, и кулебяки всякие, и любое защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный пирожок не сделать! Я ему расстегаями нос утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят в залу, уговаривают спеть песенку и подносят еще лафитничек. Она довольна, что все ее очень почитают, и принимается петь про «графчика, разрумяного красавчика»:

И еще, как «молодцы ведут коня под уздцы... конь копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...» - и еще удивительные песни, которых никто не знает.

В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы, - они из дерева и залиты льдом, - завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на прудах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие «дилижаны» с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь-Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано - «с обеих концов по разу». Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов - катается.

Милиен народу! - встречает Василь-Василич. - За тыщу выручки, кательщики не успевают, сбились... какой черед!..

Из кассы чтобы не воровали, - говорит отец и безнадежно машет. - Кто вас тут усчитает!..

Ни Бо-же мой!.. - вскрикивает Василь-Василич, - кажные пять минут деньги отымаю, в мешок ссыпаю, да с народом не сообразишься, швыряют пятаки, без билетов лезут... Эна, купец швырнул! Терпения не хватает ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то не уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками, - «дилижаны», - на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие «дилижаны» с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: крепко держись за поручни, крепче веди на скате, «на корыте».

Не изувечили никого, Бог миловал? - спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.

Упаси Бог, пьяных не допускаем-с. Да теперь-то покуда мало, еще не разогрелись. С огнями вот покатим, ну, тогда осмелеют, станут шибко одолевать... в шею даем!

И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили-на совесть.

Сергей скатывает нас на «дилижане». Дух захватывает, и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит - «поручи надежному покатать!». Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: «надежней меня тут нету». Берет низкие саночки - «американки», обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня - скатиться.

Со мной не бойся, купцов катаю! - говорит он, сажаясь верхом на саночки.

Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим глазом. Я по мутному глазу знаю, что он «готов». Катальщики мешают, не дают скатывать, говорят - «убить можешь!». Но он толкает ногой, санки клюют с помоста, и мы летим... ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.

Во-как мы-та-а-а!.. - вскрикивает Василь-Василич, - со мной нипочем не опрокинешься!.. - прихватывает меня любовно, и мы врезаемся в снежный вал.

Летит снеговая пыль, падает на нас елка, саночки вверх полозьями, я в сугробе: Василь-Василич мотает валенками в снегу, под елкой.

Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько не потрафили, ничего! - говорит он тревожным голосом. - Не сказывай папаше только... я тебя скачу лучше на наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а мы смеемся.

Катают меня на «наших», еще на каких-то «растопырях». Катальщики веселые, хотят показать себя. Скатываются на коньках с горы, руки за спину, падают головами вниз. Сергей скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат - ура! Сергей хлопает себя шапкой:

Разуважу для масленой... гляди, на одной ноге!..

Рухается так страшно, что я не могу смотреть. Эн уж он где, катит, откинув ногу. Кричат - ура-а-а!.. Купец в лисьей шубе покатился, безо всего, на скате мешком тряхнулся - и прямо головой в снег.

Извольте, на метле! - кричит какой-то отчаянный, крепко пьяный. Падает на горе, летит через голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие горы пустотой. Катят с бенгальскими огнями, в искрах. Гудят в бубны, пищат гармошки, - пьяные навалились на горы, орут: «пропадай Таганка-а-а!..» Катальщики разгорячились, пьют прямо из бутылок, кричат - «в самый-то раз теперь, с любой колокольни скатим!». Хватает меня Сергей:

Уважу тебя, на коньках скачу! Только, смотри, не дергайся!..

Тащит меня на край.

Не дури, убьешь!.. - слышу я чей-то окрик и страшно лечу во тьму.

Рычит под мной гора, с визгом ворчит на скате, и вот огоньки на елках!..

Молодча-га ты, ей-Богу!.. - в ухо шипит Сергей, и мы падаем в рыхлый снег, - насыпало полон ворот.

Папаше, смотри, не сказывай! - грозит мне Сергей и колет усами щечку. Пахнет от него винцом, морозом.

Не замерз, гулена? - спрашивает отец. - Ну, давай я тебя скачу.

Нам подают «американки», он откидывается со мной назад, - и мы мчимся, летим, как ветер. Катят с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, - и под нами, во льду, огни...

Масленица кончается: сегодня последний день, «прощеное воскресенье». Снег на дворе размаслился. Приносят «масленицу» из бань - в подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, - вылепленные из теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками - пышные розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые... - всех цветов. И над всей этой «масленицей» подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят «масленицу» по всем «гостям», которых они мыли, и потом уж приносят к нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.

И другие блины сегодня, называют - «убогие». Приходят нищие - старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину - «на помин души». Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам.

Я любуюсь-любуюсь «масленицей», боюсь дотронуться, - так хороша она. Вся - живая! И елки, и медведики, и горы... и золотая над всем игра. Смотрю и думаю: масленица живая... и цветы, и пряник - живое все. Чудится что-то в этом, но - что? Не могу сказать.

Уже много спустя, вспоминая чудесную «масленицу», я с удивленьем думал о неизвестном Егорыче. Умер Егорыч - и «масленицы» исчезли: нигде их потом не видел. Почему он такое делал? Никто мне не мог сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... - да не земля ли это, с лесами и горами, со зверями? А чудесные пышные цветы - радость весны идущей? А дрожащая золотая паутинка - солнечные лучи, весенние?.. Умер неведомый Егорыч - и «масленицы», ж и в ы е, кончились. Никто без него не сделает.

Звонят к вечерням. Заходит Горкин - «масленицу» смотреть. Хвалит Егорыча:

Хороший старичок, бедный совсем, поделочками кормится. То мельнички из бумажек вертит, а как к масленой подошло - «масленицы» свои готовит, в бани, на всю Москву. Три рубля ему за каждую платят... сам выдумал такое, и всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили к нему из бань за «масленицами», а он, говорят, уж и не встает, заслабел... и в холоду лежит. Может, эта последняя, помрет скоро. Ну, я к вечерне пошел, завтра «стояния» начнутся. Ну, давай друг у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется мне в ноги и говорит - «прости меня, милок, Христа ради». Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю - «Бог простит, прости и меня, грешного», и мы стукаемся головами и смеемся.

Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж «масленицу»-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся - и разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков... разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у «сборки», где собирают выручку, сыпали в «горки» денежки - на масленицу на чай, таскали его по городу... Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.

Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра - «Господи и Владыко живота моего...» - будет. Сегодня «прощеный день», и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в «темненькой», и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке и поклониться в ноги? Недавно я расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет - «не прощаю!»?

Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.

Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.

Простите, Христа ради... для праздничка... - возит он языком и бухается опять. - Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов... как стеклышко... будь-п-койны-с!..

Ступай, проспись. Бог простит!.. - говорит отец. - И нас прости, и ступай.

И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено прощать!.. - он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. - По-бо-жьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!. вся выручка, записано у меня... до гро-шика... простите, Христа ради!..